30 июн. 2010 г.

Трижды один (к 70-летию Виктора Эрисе)

В мире не существует силы, которая могла бы ускорить
движение меда, текущего из наклоненной склянки.
Мандельштам

В 2002 году на экраны вышел киноальманах «На десять минут старше. Труба». Воистину громкие имена его создателей производили впечатление: Вендерс и Каурисмяки, Джармуш и Херцог… Одно имя выбивалось из этого ряда: испанский режиссер Виктор Эрисе гораздо меньше известен любителям авторского кино, несмотря на то, что критики чаще всего говорят о нем с восторженными интонациями. Кино Испании 1970-х годов в целом ассоциируется прежде всего с именем Карлоса Сауры, но главным испанским фильмом того времени называют картину Эрисе «Дух улья» (1973). Почти покадровому анализу фильмов Эрисе посвящают книги, диссертации и статьи в научных журналах. О его творчестве пишут как об одном из самых интересных явлений не только в кино, но и в современном испанском искусстве как таковом. Более того, его фильмы, несмотря на то, что воспринимать их непросто, хорошо проходили в прокате. Так почему же Эрисе все-таки мало известен публике за пределами Испании? Одна из причин, безусловно, состоит в неспешных темпах его работы: за те долгие годы, что жизнь Эрисе связана с кино, он выпустил лишь три полнометражных фильма, по одному в десятилетие. Последний из них вышел еще в 1992 году.
Кинокарьера Эрисе – это во многом путь нереализованных возможностей и отвергнутых замыслов. Имея репутацию режиссера дотошного и бескомпромиссного, в своих фильмах он последовательно развивает только по-настоящему волнующие его темы, размышляя о своей стране, детстве, течении времени, о работе памяти, наконец – о самом кино. Несмотря на всю разность, фильмы Эрисе близки друг другу по тональности, мотивам и стилю. Они по-своему минималистичны, визуально и ритмически выверены, метафоричны и созерцательны. Многие кадры здесь наследуют старым живописным традициям, особенно в использовании света, – а потому они сами по себе приковывают взгляд, меняя регистр восприятия с прозаического «что» на поэтическое «как». Эти фильмы сосредоточены на поиске мифологического в реальном, постоянного в повседневном. Они ставят куда больше вопросов, чем дают ответов, и полны «фигур умолчания», что открывает путь для порой взаимоисключающих прочтений.
В 1960-м году двадцатилетний синефил Виктор Эрисе поступил в мадридскую Государственную школу кино (Escuela Oficial de Cine – EOC), где снял несколько короткометражных фильмов. С именами выпускников EOC – Карлоса Сауры, Базилио Мартина Патино, Марио Камуса, Мигеля Пикасо и др. – был связан расцвет интеллектуального «нового испанского кино» в 1962-1967 годах, в один из коротких периодов либерализации франкистского режима. Хотя Эрисе принадлежал к тому же поколению, и выступил в качестве соавтора сценариев двух фильмов, 60-е оказались связаны для него прежде всего с кинокритикой. Он стал одним из основателей киножурнала “Nuestro cine”, который придерживался, насколько это было возможно, левых взглядов и пропагандировал последние веяния в кино – в том числе методы французской «новой волны». Зрительский опыт, по словам Эрисе, важен для него даже больше, чем режиссерский – он пишет о кино до сих пор. Его кинопристрастия разнообразны, но при этом очень сбалансированы – это фильмы Чаплина и Довженко, Виго и Флаэрти, Дрейера и Ренуара, Форда и Николаса Рэя, Де Сики и Росселлини, Брессона и Пазолини, Оливейры и Годара.
Незадолго до смерти Франко, в начале 70-х, когда вышел «Дух улья», Испания переживала очередные «заморозки», которые выразились, в частности, в усилении цензуры и ликвидации вольнодумных журналов. Характерно, что в то время как в свободной Франции шло «разоблачение» авторской теории в кино и переориентация с авторского дискурса на структуралистский, в Испании все было иначе: режиссер воспринимался как «борец», а значит – автор с большой буквы. Сам Эрисе размышлял в своих статьях о предложенной Пазолини концепции «поэтического» кино, трактуя последнее прежде всего как произведение «от первого лица», очень личное высказывание, в котором авторский взгляд превалирует над конвенциональной повествовательностью. В 1969 году Эрисе снял один из эпизодов киноальманаха «Поединки», получившего «Серебряную раковину» на фестивале в Сан-Себастьяне. Продюсером фильма был Элиас Керехета – ключевая фигура для испанского кино 1960-1980-х, благодаря чьим усилиям стало возможным появление самых заметных картин «нового испанского кино», в том числе многих работ Сауры и двух первых полнометражных фильмов Эрисе. Ленты, спродюсированные компанией Керехеты, объединяла подспудная, но все же очевидная оппозиционность: на многослойном и тщательно проработанном языке метафор и аллюзий они говорили о проблемах испанского общества – о его разобщенности, конформизме, подавленности. В этом отношении первая картина Эрисе «Дух улья», получившая «Золотую раковину» и еще несколько наград, не стала исключением. Фильм как мощное средство сопротивления – такое восприятие кино Эрисе, по его собственным воспоминаниям, вынес когда-то из нелегального просмотра фильма «Рим – открытый город», запрещенного в Испании.

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

17 июн. 2010 г.

Айснер Л. Х. "Демонический экран" - М.: Rosebud Publishing, 2010

Голос немого кино
В истории кино было несколько «узловых» моментов, сконцентрировавших в себе особую коллективную энергию, – к примеру, советский «монтажный» кинематограф, итальянский неореализм, французская «новая волна». Входит в этот легендарный ряд и немецкий экспрессионизм 1920-х годов – его началом с долей условности принято считать фильм «Кабинет доктора Калигари» (1920). Немецкие режиссеры депрессивной послевоенной эпохи решительно сдвигали внимание кинематографа от запечатления «реального» к трансляции субъективного, задавали каноны передачи катастрофического мироощущения, привносили в кино новаторскую изобразительность, основанную на особом использовании декораций и светотени.
Историю изучения немого кино времен Веймарской Республики невозможно представить без двух книг – «Демонического экрана» Лотте Айснер (1896-1983) и «От Калигари до Гитлера» Зигфрида Кракауэра (1898-1966). У Айснер и Кракауэра много общего: в 1920-е они входили в число ведущих кинокритиков Германии (при этом Айснер стала еще и первой женщиной на этом поприще в своей стране), оба стали изгнанниками, чудом избежав нацистской расправы, оба вскоре после Второй мировой войны фактически заново открыли немецкий кинематограф миру – и самой Германии, упорно уничтожавшей память о «дегенеративном» экспрессионизме на протяжении полутора десятков лет. Книги Кракауэра и Айснер сразу стали «классическими» – по прошествии десятилетий они все еще выступают в качестве некой точки отсчета и провоцируют полемику; некоторые научные работы до сих пор строятся на осознанном стремлении преодолеть, наконец, заданный ими рубеж. В России Кракауэру повезло больше, чем Айснер: книга «От Калигари до Гитлера» была издана на русском еще в 1970-е, что легко объясняется близостью взглядов автора к марксизму. Этапный же труд Лотте Айснер, впервые вышедший во Франции в 1952 году, становится доступен нам только сейчас.
Если Кракауэра интересовало в немецком кино веймарской эпохи, условно говоря, «чтó и почему», то Айснер в «Демоническом экране» задается, скорее, вопросами «кáк и почему». Будучи искусствоведом, она применяет к фильмам методы изучения художественных стилей, показывая, кроме прочего, влияние живописи, театра и литературы. Она детально анализирует ракурсы, освещение, актерскую игру, декорации основных фильмов «золотой эры» – отвергая подход к историографии кино как к набору сюжетных пересказов и голословных оценок. С особым вдохновением Айснер пишет о творчестве Мурнау – величайшего, по ее мнению, режиссера, какого когда-либо знала Германия. К примеру, о работе со стеклянными поверхностями в «Последнем человеке»: «Эстетическое чувство Мурнау не оставляет его равнодушным к опаловому блеску стеклянных стен, отражениям в окнах, так часто заменяющих таинственную поверхность зеркал. Он тоньше, чем другие режиссеры, чувствует слияние света, тени и движения и умеет его передать как никто другой».
Однако и выявление стиля для Айснер важно не только само по себе – но и как способ проникнуть в сознание создавшей его нации. Ее интересует, кто такой немец, каков он, какие свойства его души способны порождать великое искусство. Так, размышления о светотени выливаются в рассуждение о любви немцев к коричневому цвету, к сумеркам, размытым контурам, воплощающим сугубо германскую меланхолию: «Этот коричневый, «протестантский цвет» par excellence, не входит в семь цветов радуги и потому является самым нереальным из всех цветов; он становится «цветом души», эмблемой трансцендентального, бесконечного, вселенского», - пишет Айснер, ссылаясь при этом на творчество Новалиса, Жан Поля, Гельдерлина и Ницше.
«Демонический экран» написан, по выражению его автора, «не без ностальгии по 1920-м годам в Германии». Айснер изучала кино на съемочных площадках – на ее глазах создавалась история, и не только немецкого кино – она встречала очень многих, особо запомнив общение с Пудовкиным и Эйзенштейном. На родину Айснер так и не вернулась, объясняя это тем, что не знает, кому там можно подавать теперь руку, а кому – нет. Еще в середине 1930-х она стала главной сподвижницей Анри Ланглуа, основателя знаменитой парижской Синематеки. Даже скрываясь от нацистов на юге Франции, под чужим именем, Айснер охраняла ту часть фондов, что удалось спасти от конфискации. После войны она стала главным архивистом Синематеки – ее дружба с Фрицем Лангом, Марлен Дитрих, Луизой Брукс и многими другими позволяла активно пополнять коллекцию раритетами, удерживать «уходящую натуру». Очень многое держалось на личных отношениях: рассорившись с Пабстом, снимавшим кино при нацистах, Айснер упустила возможность получить для музея сценарии его знаменитых довоенных фильмов. Синематека бедствовала, но в ее бедности было свое величие: «Мнемозина кино» Лотте Айснер продавала билеты на просмотры, доступ же в «святая святых» – кинозал – охраняла знаменитая когда-то актриса Мюзидора, ныне – научная сотрудница Синематеки.
Для будущих режиссеров французской «новой волны», дни напролет проводивших в Синематеке, Айснер была человеком легендарным. Два десятилетия спустя для режиссеров «нового немецкого кино» она стала даже чем-то бóльшим – необходимым связующим звеном между их собственными фильмами и великими лентами довоенной эпохи, которые к тому же не были запятнаны нацизмом. В 1974-м году Вернер Херцог проделал пешком путь от Мюнхена до Парижа в святой уверенности, что это спасет Айснер от тяжелейшей болезни – она и вправду прожила еще девять лет. Он посвятил ей фильм, вдохновленный ею же, – «Каждый за себя, а Бог против всех» (1974), через десять лет то же сделал Вим Вендерс в картине «Париж, Техас» (1984). «Карл Великий отправился в свое время за помазанием к Папе Римскому, а новое немецкое кино получило благословение Лотте Айснер, - говорил позже Херцог. – …Только у человека такого масштаба было законное право утверждать, что мы делаем подлинное кино».

В сокращенном виде опубликовано здесь: "КОММЕРСАНТЪ. Weekend", "Kinote"

Также см. послесловие к книге - "Вечная Германия Лотте Айснер"

Дарахвелидзе Г. "Ландшафты сновидений. Кинематограф Майкла Пауэлла и Эмерика Прессбургера" – Винница: Глобус-Пресс, 2008

Во-первых, автор самого, пожалуй, яркого русскоязычного киноисследования последнего времени возмутительно молод. Во-вторых, он поразительно трудоспособен. Будучи к 21 году автором монографии о французском режиссере Жан-Пьере Мельвиле, в 23 Георгий Дарахвелидзе выпустил 700-страничный том, который является лишь первой частью исследования жизни и творчества британских режиссеров Майкла Пауэлла (1905-1990) и Эмерика Прессбургера (1902-1988), известных также как «Арчеры» – по названию их кинокомпании. В 1940-е Пауэлл и Прессбургер создали свои лучшие фильмы, среди них военная сага «Жизнь и смерть полковника Блимпа» (1943), фантастическая мелодрама «Вопрос жизни и смерти» (1946), музыкальный фильм «Красные башмачки» (1948). На фоне суховатого, склонного к документальности британского кино тех лет картины «Арчеров» выделялись поразительной визуальной неудержимостью и большой свободой в построении сюжета. Параноидальный триллер «Подглядывающий», который Пауэлл снял в 1960-м году, поставил крест на его карьере в Британии, вызвав шквал осуждения в прессе. «Арчеры» были преданы забвению, и лишь в 1970-е о них вспомнили снова, не в последнюю очередь благодаря их преданным поклонникам – Скорсезе и Копполе. Со временем фильмы британских постановщиков стали объектом скрупулезного изучения и своеобразного синефильского культа в Британии и за ее пределами.
Книга Дарахвелидзе является результатом колоссального труда – автор работал в британских архивах, встречался со многими людьми, в том числе с сыном и вдовой Пауэлла. Но дело не только в этом. Зачастую бескомпромиссная в своих суждениях, книга «Ландшафты сновидений» занимательна еще и тем, что это в каком-то смысле бумажный вариант компьютерного гипертекста, где в силу особенностей носителя все ссылки изначально развернуты и выстроены по порядку. Впечатляющая эрудиция автора позволяет ему развивать рассмотрение любой детали, связанной с жизнью режиссеров, до, кажется, предела – и идти затем намного дальше, привлекая огромный исторический, литературный и философский материал. Анализируя необычное строение мемуаров Пауэлла, Дарахвелидзе говорит об особом приеме – «дистанционном монтаже» содержания, который явно не чужд и ему самому: «многие детали, связанные друг с другом, могут быть разделены десятками, а то и сотнями страниц текста, и далеко не всегда рассказчик указывает на то, какие точки нужно соединить». Пауэлл, по выражению автора, писал для внимательного читателя и «перечитывателя» – для него же пишет сам Дарахвелидзе; сразу же уследить за извивами авторской мысли непросто. «Ландшафты сновидений» оборачиваются чем-то вроде «сада расходящихся тропок», но главное – что по проложенным в книге тропинкам очень интересно ходить.

В сокращенном виде опубликовано здесь: "КОММЕРСАНТЪ. Weekend"

Ветрова Т.Н. "Кинематограф Латинской Америки. Верша свою судьбу" - М.: Канон-Плюс, 2010

За последние несколько лет интерес к кино Латинской Америки заметно вырос и в мире, и в России – в Москве, к примеру, уже три года проводится кинофестиваль Latinofiesta. На количестве больших русскоязычных публикаций этот интерес пока, правда, никак не сказывается – их прискорбно мало. За целостное осмысление латиноамериканского кино уже третий десяток лет практически в одиночку отвечает Татьяна Ветрова, руководитель отдела кино Америки, Азии, Африки и Австралии НИИ киноискусства. Ее новая книга вполне способна дать масштабное и систематичное представление о кино Латинской Америки – от 1950-х до наших дней. Главы делятся по странам: от подробного описания самых старых и сильных кинематографий – бразильской, аргентинской, мексиканской – до рассказа о кино стран Центральной Америки, которое появилось фактически лишь в конце двадцатого века. Речь идет о режиссерах самого разного уровня – от «иконы» авторского кино, известного на весь мир бразильца Глаубера Роши до постановщиков, чьи имена вряд ли что-то кому-то скажут в нашей стране. Это плюсы.
Есть и минусы. Принимая в качестве достойного предмета изучения только кино, лишенное «глянца карнавальной экзотики», автор по какой-то неистребимой советской инерции склонна доводить до предела роль социально-политической причинности в кинопроцессе – получается, что иных пружин для живого творчества, кроме борьбы с диктатурой и империализмом, в латиноамериканском кино практически не было. И даже если принять, что в случае вечно «пылающего» континента такой социологизированный подход вполне оправдан, не покидает ощущение некоторой односторонности взгляда: например, знаменитому режиссеру-экспериментатору Алехандро Ходоровскому посвящено лишь несколько не слишком информативных строчек. Видимо, его фильмы, отличающиеся «оригинальной манерой, на грани гротеска и абсурда», слишком сильно выламываются из схем борьбы «реакционных» и «прогрессивных» сил. Манера изложения, изобилующего такими оборотами, как «широкие народные массы» и «ханжеская буржуазная мораль», имеет, видимо, те же корни, что и общий подход. Так или иначе, очень хорошо, что эта книга есть, но жаль, что есть пока только она.

В сокращенном виде опубликовано здесь: "КОММЕРСАНТЪ. Weekend"

4 июн. 2010 г.

СЕАНС: Ровесники (№ 41/42)

В новом номере журнала "Сеанс" опубликованы тексты:

Рубрика "Картина мира": "Америка", "Птюч"
Рубрика "Фильмы 2009": "Тройное дно" (о фильме "Бубен, барабан)", "Винни-Пух спешит на помощь" (о фильме "Сумасшедшая помощь")
Рубрика "Новый герой": "Детский синдром" (Образ взрослого как ребенка в новых российских фильмах)

Полностью содержание номера здесь: "СЕАНС"

27 мая 2010 г.

"Стать Джоном Ленноном" - Сэм Тэйлор-Вуд (Великобритания-Канада, 2009)

Мальчик всем и никому
Создание биографического фильма о легендарном музыканте – это всегда довольно скользкий путь. Неизбежно привлекая внимание, рок-байопики тем не менее часто вызывают раздражение у тех зрителей, которые по-настоящему пристрастны к главному герою. В этом смысле всякому фильму о Джоне Ленноне сопутствует особая сложность: к одному из самых знаменитых и мифологизированных персонажей рок-сцены питает любовь слишком разнородная публика. Снимая фильм о вокалисте Joy Division Иене Кертисе ("Контроль", 2007), его создатели вполне могли предполагать некое совпадение вкусов и мироощущения у поклонников пост-панка – и ориентироваться именно на него. В случае же с Ленноном потенциальных зрителей несравнимо больше – но точку общности, кроме собственно интереса к The Beatles, найти гораздо труднее.
Может быть именно для того, чтобы угодить максимальному числу поклонников Леннона, фильм о его юности – с момента смерти дяди Джорджа, заменившего мальчику отца, до отъезда группы в Гамбург в 1960-м году – снят настолько традиционно, что заставляет вспомнить о фильмах и сериалах BBC, славящихся своей непререкаемой "добротностью". Здесь есть и хорошая актерская игра (в том числе молодого Аарона Джонсона в роли Леннона – только он куда смазливее и крупнее прототипа), и остроумные диалоги, и динамика, и занятный саундтрек, подобранный в качестве комментария к действию, – от классических рок-н-роллов Джерри Ли Льюиса и Элвиса Пресли до "Mother" Леннона. Но есть и другая сторона добротности. В музыкальной индустрии это называют "перепродюсированностью", когда эффектность затмевает суть, а звук очищен до полной стерильности. Фильм сделан слишком гладко: фактура времени – 1950-х – дана сквозь толстые "розовые очки", акценты расставлены чересчур четко, чтобы уж точно дошло до всех и каждого.
В итоге за камерой видится не склонный к экспериментам "крепкий профессионал" с телевизионным прошлым и битломанией в анамнезе. Тем более удивительно, что режиссер фильма – известная концептуалистка Сэм Тэйлор-Вуд, входившая когда-то в радикальную группу "Молодые британские художники" (YBA). В последние годы все больше художников обращается к режиссуре (Джулиан Шнабель, Стив МакКуин, Ширин Нешат, Бэнкси), но чаще они все-таки идут своим, более оригинальным путем, даже снимая биографические ленты. С предыдущими работами Тэйлор-Вуд фильм о Ленноне может объединить разве что интерес к "селебритиз": в своих видео она воссоздавала скульптуру "Пьета" Микеланджело с участием Роберта Дауни-мл., следила за сном Дэвида Бекхэма, а особенно прославилась фотографиями пускающих слезу знаменитых голливудских актеров – от Пола Ньюмана до Бенисио дель Торо (серия "Плачущие мужчины").

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

22 апр. 2010 г.

"Весь этот джаз" - Боб Фосси (США, 1979)

Бедный бес
Режиссер и хореограф Боб Фосси известен прежде всего как решительный реформатор мюзикла – жанра консервативного и по преимуществу жизнерадостного. Театральные и киномюзиклы Фосси, называвшего себя пессимистом и циником, были пронизаны сарказмом, подспудной тоской и эротизмом; хэппи-энды были им противопоказаны. Реформы постановщика пришлись по душе новаторской эпохе – в Америке Фосси был осыпан множеством режиссерских наград. В 1973 году случилось почти невозможное – он получил сразу «Оскара», «Тони» и «Эмми» за достижения в кино, в театре и на телевидении. Как кинорежиссер Фосси был в числе тех, кто, нарушая принятые условности киноязыка и создавая авторские фильмы, повернул американское кино лицом к Европе. Поэтому «Золотая пальмовая ветвь», которую его фильм «Весь этот джаз» разделил в 1980-м году с «Тенью воина» Акиры Куросавы, была для Фосси особенно важной наградой – как знак именно европейского признания. В течение 1970-х нонконформистские фильмы «нового Голливуда» неоднократно побеждали в Канне. Награда Фосси стала одним из финальных аккордов недолгого кинематографического взаимопонимания между Старым и Новым Светом. Время повернуло вспять и продюсерские приоритеты в Голливуде снова взяли верх над режиссерской свободой – после Фосси главный приз Каннского кинофестиваля не доставался американцам почти десять лет.
«Весь этот джаз» можно рассматривать как своеобразный символ недолгой режиссерской вольницы; он существует в предельном измерении «авторства» – хотя бы потому, что автобиографичен настолько, насколько это вообще возможно. И потому, что исследует если не сам процесс творчества, то мучительную работу сознания творца. Очевидны переклички между исповедальным «…Джазом» и фильмом «8½» (едва ли Фосси знал, к слову, что «8½» сначала назывался «Прекрасная путаница» или «Прекрасный беспорядок», но сходство мысли заметно даже в этом, коль скоро слово “jazz” можно перевести как «суета, пестрота, вздор»). Однако если в чрезвычайно сложно устроенной картине Феллини отделить действительно биографические моменты от вымышленных невозможно (и нужно ли?), то Фосси с американской прямотой пишет героя прямо с себя, а сюжет насыщает множеством узнаваемых фактов своей биографии.
Подруга Фосси Энн Рейнкинг, например, играет здесь фактически саму себя – подругу знаменитого постановщика мюзиклов Джо Гидеона (возможно, лучшая роль Роя Шайдера), тирана, бабника и выпивохи. Фосси откровенно высмеивает своих недругов, в том числе Майкла Бенетта, давнего соперника, чей мюзикл «Кордебалет» когда-то похоронил поставленный Фосси «Чикаго» (“And All That Jazz” – название песни из «Чикаго»). Гидеон приступает к созданию нового спектакля, параллельно монтируя фильм о стендап-комике (намек на фильм «Ленни», 1974). Каждое утро начинается с ритуала «самосборки»: душ, сигарета, алкозельцер, амфетамины и мантра «Начинаем шоу, ребята!». Стараясь не замечать, что здоровье ухудшается, одержимый трудоголик Гидеон попадает в больницу с инфарктом, за которым почти сразу же следует второй. Оказывается, что продюсерам была бы выгодна его смерть: за счет денег по страховке они получат прибыль, вообще не выпуская шоу.

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

5 апр. 2010 г.

Исчисление реального (к 90-летию Эрика Ромера)

Режиссерская слава пришла к Эрику Ромеру (р. 1920) поздно – ему было уже под пятьдесят. К счастью, судьба отпустила ему еще сорок лет активной работы и неизменного присутствия на режиссерском небосклоне Европы. Присутствия, не бросающегося в глаза, но успокоительного в своем постоянстве и последовательности. Он не дожил всего трех месяцев до 90-летия, как будто не желая славословий в свой адрес – знавшие его рассказывают, что он всегда чуждался публичного внимания. Ромер, один из первых проповедников «политики авторства» в кино, не хотел, чтобы режиссерам придавался «звездный» статус – потому что в этом случае публика начинает ходить на их фильмы из снобизма. Ему лично нерастиражированность собственного образа помогала снимать кино именно так, как он любил это делать всю жизнь – на улицах, с очень маленькой группой и легкой съемочной техникой, стараясь ничем не нарушать окружающей повседневности – во имя максимально точной фиксации ее хода.
Хотя Ромера называют одним из главных действующих лиц французской «новой волны», среди фильмов, в свое время сделавших «волне» громкое имя, нет ни одной его работы. С натяжкой можно включить в их число новеллу «Площадь Звезды» в знаменитом киноальманахе «Париж глазами…» – но только если считать, что сборник 1965 года еще можно отнести к этому течению. С «новой волной» Ромер оказался связан прежде всего идеологически и организационно – как основатель “La Gazette du cinéma”, в которой пробовали силы Жак Риветт и Жан-Люк Годар, а также как автор и один из главных редакторов основного рупора кинореволюции – “Cahiers du cinéma”.
И в то же время именно фильмы Ромера – особенно восьмидесятых и девяностых годов – узнаются в программном призыве Франсуа Трюффо, относящемся к концу пятидесятых: «Необходимо уйти из слишком дорогих павильонов и выйти на залитые солнцем пляжи, где ни один кинематографист … не посмел установить камеру. (…) Нужно снимать на улицах и даже в подлинных квартирах; …надо рассказывать более содержательные истории перед подлинными замызганными стенами; если молодой режиссер должен снять любовную сцену,.. пусть он … позволит самим актерам найти необходимые слова среди тех, которые им приходится произносить в жизни».
Ромер, преподаватель литературы и начинающий писатель, открыл в себе страсть к кинематографу на просмотрах в парижской Синематеке. В конце 1940-х он впервые выступил со статьями о кино в изданиях “L'Écran français”, “La Revue du cinéma” и “Les Temps Modernes”. Годар свидетельствует, что еще до знакомства с Ромером воспринимал его статью «Кино, пространственное искусство» как «основополагающую». Газета о кино, которая выросла из бюллетеня киноклуба Латинского квартала, просуществовала недолго и была закрыта по финансовым причинам. Начав сотрудничать в недавно открытом “Cahiers du cinéma”, Ромер, Годар и Риветт поначалу были на вторых ролях, как новички и даже любители – в противовес опытным критикам из киноклуба «Объектив 49». Но ситуация менялась: сплоченная группа, к которой присоединились еще Франсуа Трюффо и Клод Шаброль, постепенно стала завоевывать центральную позицию в журнале, особенно после публикации скандальной статьи Трюффо «Об одной тенденции во французском кино» (1954).
С подачи Пьера Каста группу называли «бандой Шерера» (Шерер – настоящая фамилия Ромера), потому что Ромер был значительно старше других «младотурков» и пользовался у них наибольшим авторитетом. Группа старалась выступать в единстве по всем вопросам, расхождения в личных пристрастиях не выносились на поверхность и стали видны уже позже. «Банда» стояла на «хичкоко-хоуксовских» позициях – Ромер проповедовал любовь к американскому кино, считая, что Голливуд для одаренного режиссера – такая же земля обетованная, как Флоренция в эпоху Кватроченто для живописцев. Его привлекала своеобразная нейтральность американского кино, его прозрачность и ясность, внешнее отсутствие стилистического поиска. В специальном номере “Cahiers”, посвященном Хичкоку, Ромер писал о режиссере, которого раньше никому бы не пришло в голову считать гением: «Возможно, впервые речь о Хичкоке ведется не на ужасном жаргоне кинопроизводства, не о тревеллингах, сметах и сроках, а о боге, дьяволе и душе. Хотя нет, о тревеллингах тоже». В 1957 году Ромер и Шаброль опубликовали книгу «Хичкок: первые сорок четыре фильма». Прокоммунистически настроенными кинокритиками в послевоенной Франции любовь к голливудскому кино воспринималась как ересь; профессиональную среду благодаря «банде Шерера» сотрясали нешуточные скандалы.
В 1957 году Ромер стал одним из главных редакторов “Cahiers” – наряду с Андре Базеном и Жаком Дониоль-Валькрозом. Базен, несмотря на совсем малую разницу в возрасте, был для Ромера учителем, мессией от киноведения. После смерти учителя в 1958 году Ромер писал, что «никто и никогда не сможет говорить о кино, не вдохновляясь работами Базена», что каждая его статья создавала «новый раздел размышлений, о котором мы и не подозревали», что «он сказал все, а мы пришли слишком поздно». Хотя поиск «реальности» в кино был веянием времени, именно Базен дал теоретические основания этому поиску, выводя реалистичность кинематографа уже из самой его онтологии. Из всех авторов “Cahiers”, ставших режиссерами, Ромер наиболее последовательно развивал принципы, выдвинутые Базеном, и всю жизнь высказывал убеждения, в которых без труда можно увидеть явственный след «базенизма».

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

25 мар. 2010 г.

"Мамонт" - Лукас Мудиссон (Швеция-Дания-Германия, 2009)

Кино глобального беспокойства
Киновед Андрей Плахов в своей книге "Режиссеры настоящего" предложил условное деление режиссеров на "визионеров и мегаломанов" с одной стороны, "радикалов и минималистов" – с другой. Шведа Лукаса Мудиссона раньше можно было однозначно отнести ко второму "типу" – зачастую радикал, он всегда был успешным минималистом, с четкой моральной установкой рассказывая маленькие, локальные истории из жизни маргиналов. С фильмом "Мамонт" случилась неприятность: оставив на месте и нравственный посыл, и свои любимые темы, Мудиссон сменил методы – и проиграл. Участие в конкурсе Берлинале-2009 принесло большое разочарование – критики, и без того раздраженные обилием "посланий человечеству" на фестивале, который открывался фильмом с симптоматичным названием "Интернэшнл", освистали картину и на просмотре, и в фестивальных отчетах. Вне берлинского контекста "Мамонт" – первый фильм Мудиссона с относительно большим бюджетом и "звездами" – возможно, смотрится лучше, но вряд ли когда-нибудь будет причислен к режиссерским удачам.
Несколько лет назад Алехандро Гонсалес Иньярриту названием "Вавилон" сразу задавал и масштаб взгляда, и основную идею своего фильма (произведения, надо сказать, весьма спорных достоинств, но снискавшего большую известность). Мудиссон, который совершенно невольно, но неизбежно смотрится подражателем Иньярриту, поступает так же: "mammoth" по-английски – это не только "мамонт", о котором при игре в ассоциации любой прежде всего скажет "они вымерли", но еще и "гигантский, громадный". Замедленное до медитативности действие разворачивается в трех странах, на трех неродных режиссеру языках. Состоятельная нью-йоркская семья рассыпается на глазах: Лео (Гаэль Гарсиа Берналь) летит в Таиланд подписывать контракт на огромную сумму, его жена Эллен (Мишель Уильямс) горит на работе, спасая детей в отделении скорой помощи, пока их дочь отлично проводит время с няней-филиппинкой (Марифе Несесито). На родине няню ждут двое маленьких сыновей; старший из них, нарываясь на большие неприятности, пытается заработать денег, чтобы мама скорее вернулась домой. Лео тем временем едет на острова, где безуспешно пытается спасти тайскую проститутку от ее незавидной участи.
Самая, пожалуй, интересная, в силу своей саркастичности, линия "Мамонта" связана с героем Берналя. Получив от делового партнера непристойно дорогой и бессмысленный подарок – ручку с инкрустацией из кости мамонта за три тысячи долларов – и потосковав в отеле, Лео летит на острова, желая пожить "без излишеств" и поразмыслить на тему "а вдруг мы все вымрем и из наших костей кто-то будет делать ручки". Мудиссон предлагает нелицеприятный сценарий: западный человек, у которого есть еще совесть, попытается, конечно, "опроститься" (слиться с природой, помедитировать в ашраме, почитать что-нибудь эдакое – в общем, задействовать все доступные ему духовные суррогаты), опростившись же – откроет в себе нечто темное, чего знать и не хотел вовсе; убоится самого себя и вернется к своей тоске у набитого холодильника.

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

25 февр. 2010 г.

"Я так давно тебя люблю" - Филипп Клодель (Франция, 2008)

Посмотри, как хорошо
Фильм "Я так давно тебя люблю", на первый взгляд, вписывается в ряд крепких психологических драм, которыми, помимо прочего, всегда славилось французское кино, способное раскрутить даже самый заурядный сюжет за счет актерской игры, тонко прописанных диалогов – и особого нерва, "чувства кино", как будто имплантированного французам с рождения. Филипп Клодель, лауреат различных литературных премий, выступив со своим полнометражным кинодебютом, продолжил славную французскую традицию обращения успешного писателя к режиссуре – примеров много, от Жана Кокто и Алена Роб-Грийе до Мишеля Уэльбека. Амбиции Клоделя явно меньше, однако он довольно удачно сыграл "в высшей лиге", получив за свою картину немало больших наград (в том числе BAFTA за лучший неанглоязычный фильм) и на редкость единодушное одобрение критиков. Но на фоне всей этой прекрасной картины возникает стойкое ощущение, что с фильмом все-таки что-то не так.
Главная героиня "Я так давно тебя люблю", Жюльетт Фонтейн (Кристин Скотт Томас), выходит из тюрьмы после 15-летнего заключения и попадает в дом своей младшей сестры Леа (Эльза Зильберштейн), которая очень хочет наладить с ней отношения. На мрачной неразговорчивой Жюльетт лежит печать не только долгого пребывания в тюрьме, но и страшного преступления, которое ее туда привело. Стараясь изжить свои беды, она пытается встроиться в новое бытие и в семью Леа, состоящую из мужа Люка, свекра и двух удочеренных девочек. Жюльетт ищет работу, заводит нечто вроде дружбы с инспектором по делам досрочно освобожденных, принимает ухаживания коллеги Леа и учит племянницу игре на пианино. Почему она совершила преступление, и сможет ли она жить с этим дальше, неясно до последних минут фильма.


Роль Жюльетт – бенефисная для англичанки Кристин Скотт Томас, будто созданной для подобных трагических партий; главный аттракцион фильма – медленное, нюансированное вживание ее героини в новый мир. Актриса обладает редкой способностью к весомому присутствию на экране: чтобы было интересно, ей достаточно в молчании курить одну от одной, печально глядя в пространство – здесь таких сцен более чем достаточно. Помимо игры Скотт Томас, в фильме немало привлекательного: выдержанное меланхоличное настроение, подкрепленное минималистичной музыкой Жан-Луи Обера (одного из основателей легендарной рок-группы Telephone); дружеская болтовня в духе фильмов Ромера – и с непосредственной отсылкой к нему; игра старшей из девочек; наконец, третьеплановый, но при этом объемный образ инспектора, мучимого одиночеством и депрессией.
Проблема в том, что для драмы здесь не хватает собственно "драмы". Трения героини с реальностью минимальны, сопротивления почти нет, а все напряжение держится на вопросах "почему она это сделала? может ли это повториться?", которых для двухчасового фильма явно недостаточно. Ожидания, когда же, наконец, "начнется", напрасны – не начнется. Клодель отчего-то боится разрушить благолепие выстроенной им картины, а картина и вправду хороша. Это мир победившей толерантности, мультикультурализма и милейших людей, желающих друг другу только добра. Семью Леа некоторые западные критики точно окрестили "витриной Benetton" – от нее веет откровенным рекламным довольством: муж – славянин, жена – наполовину француженка, наполовину англичанка, две вьетнамские девочки и впридачу иракская супружеская пара в лучших друзьях. На улице наперегонки ездят инвалиды-колясочники – и это не подвиг преодоления, а просто признак эмоционально комфортной жизни. Вышедшей из тюрьмы Жюльетт добродушная социальная работница изо всех сил помогает адаптироваться. Муж Леа, который пытается что-то тихо бурчать поначалу, быстро перековывается – ему самому неловко от собственной нетерпимости к свояченице. Максимум возможного противостояния в этом успокоенном мире – ироничные перепалки между болельщиками "Нанси" и "Пари Сен-Жермен". Но что хорошо для жизни – не всегда здорово для фильма.

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

12 февр. 2010 г.

"Тупик" - Роман Полански (Великобритания, 1966)

Бандиты и немножко нервно
Фильму «Тупик» при рассмотрении творческого пути Романа Полански зачастую посвящают всего одну строчку, констатирующую получение им высшей награды Берлинале 1966 года. Если предыдущий фильм режиссера, «Отвращение», удостоенный там же годом ранее «Серебряного медведя», анализируют вновь и вновь, находя в нем дополнительные глубины и восхищаясь отточенностью киноязыка, то «Тупик», несмотря на его фестивальный успех, вполне можно считать фильмом основательно забытым. С точки зрения самого режиссера, это, вероятно, несправедливо: «“Отвращение” было средством достижения цели, целью был “Тупик”», - пишет в мемуарах Полански. Сценарий «Тупика» три года ждал своего часа: только ради возможности снять по нему фильм режиссер начал работать над «Отвращением». Небольшая британская студия “Compton”, взявшаяся реализовать этот проект, хотела от Полански незамысловатого фильма ужасов, а получила наполненный сюрреалистической и фрейдистской символикой шедевр, в котором молодая женщина проходит через все круги своего внутреннего ада.
Несмотря на скептическое отношение Полански к французской «новой волне», его сближало с ней стремление деконструировать остросюжетные жанры. «Тупик» стал экспериментом именно на этом поле: позаимствовав завязку из гангстерских триллеров, Полански и его постоянный соавтор-сценарист Жерар Браш наполнили историю новыми смыслами – в духе новых времен. Разрушение классической формы всегда рискованно – оно затрудняет восприятие, априори настроенное на знакомые схемы и внятно прописанную мораль. «Тупик» оценили далеко не все: многие линии здесь ведут в никуда, мрачные или смешные детали застят целое, а атмосфера и настрой для режиссера явно важнее сугубо сюжетного напряжения и четкого жанрового ритма.


Двое раненых бандитов, скрываясь после того, как завалили какое-то неопределенное «дело», добираются до уединенного замка. С приходом прилива замок оказывается отрезан от большой земли. Хозяев дома, средних лет невротика Джорджа (Дональд Плезенс) и его раскрепощенную молодую жену Терезу (Франсуаза Дорлеак), гангстеры берут в заложники, пребывая в ожидании некоего Кательбаха, который должен все исправить. Кательбах не едет, один из бандитов умирает, а под напором второго – здоровенного американца Дики (Лайонел Стэндер) – и без того сомнительная в своих достоинствах семейная жизнь Джорджа и Терезы начинает стремительно разрушаться.
Исследование распада – такова в конечном итоге цель Полански. Люди, оказавшиеся в тупике, не имеют шанса выбраться, потому что жизнь их уже тронута гниением, а для окончательного разложения здесь созданы идеальные условия. В замке еще до прихода гангстеров царит хаос, им правят взбалмошные куры, и всюду лежат протухшие яйца. Тереза после десяти месяцев семейной жизни спит с молодым соседом, а женоподобного мужа использует как удобную мишень для издевательств. Каждый из героев, включая непрошено заявившихся в гости знакомых, неприятен всем остальным и все неприятны каждому. Если что-то и может связывать здесь людей, то одно лишь сексуальное влечение, и то по большей части без взаимности. Дональд Плезенс наращивает напряжение – его Джордж постепенно начинает двигаться расхлябанно и дергано, как марионетка. Франсуаза Дорлеак воплощает, казалось бы, идеал 1960-х – этакая дикарка, вся в движении, больше похожая на Брижит Бардо, чем на собственную сестру Катрин Денев, явившую в "Отвращении" образец интровертной, холодной красоты. Однако Тереза – искусительница и провокаторша – в конечном итоге вызывает брезгливость своей чрезмерной нечистоплотностью. Явную мизогинию режиссера подтверждает и финал фильма.

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

28 янв. 2010 г.

"Аквариум" - Андреа Арнольд (Великобритания, 2009)

Очевидное - неочевидное
Синопсис британского фильма "Аквариум" вполне может вызвать чувство, описываемое словами "сколько можно" и "доколе". Опять трудная девочка-подросток из плохого района, у её пьющей мамы новый бойфренд и т.п. С тех пор как российское кино обзавелось собственными "социальными реалистами", ощущение дежавю от британских – то есть в некотором смысле канонических – образчиков жанра стало только нарастать. И правда, экспозиция "Аквариума" заставляет вспомнить о Германике и ее многочисленных "девочках". Но все, конечно, не так просто: у режиссера Андреа Арнольд есть особый взгляд, особая манера, иначе чересчур странно выглядел бы список ее наград – намного длиннее куцей фильмографии – включающий "Оскар" за лучшую короткометражку и два каннских приза жюри, в том числе за "Аквариум".


Как Лоне Шерфиг когда-то привнесла "Итальянским для начинающих" (2000) лирическую интонацию в череду жестких драм "Догмы", так и Арнольд из бочки социального дегтя упорно выцеживает свою ложку меда. Упоминание "Догмы", честно говоря, не случайно: первый полнометражный фильм Арнольд "Красная дорога" (2006) стал частью очередного проекта Ларса фон Триера "The Advance Party" ("Передовой отряд") и сопродюсировался триеровской компанией "Zentropa". "Красная дорога", живописующая депрессивные районы Глазго, с одной стороны, вызывала ассоциации с "Окном во двор" и "Фотоувеличением" (что очевидным образом выводило фильм за рамки социального реализма), с другой – раскрывала особое свойство режиссуры Арнольд: умение точно и ненавязчиво передавать телесно-субъективную точку зрения. При правильной настроенности взгляд чужими глазами на мельчайшие детали будней – на всех этих маячащих в окнах или толпящихся на входе в магазин людей, например, – способен дать сильный, почти медитативный эффект. Правда, без этой настроенности он может быстро наскучить. То же свойство есть и у "Аквариума".

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА", "Arthouse.Ru"

23 дек. 2009 г.

Кен Рассел: кино на языке пламени

Старайся быть хоть отчасти неправдоподобным.
Оскар Уайльд
Фильмы Кена Рассела (р. 1927) всегда заставляли критиков искать самые вычурные эпитеты. Неистовость, вульгарность, чрезмерность, яркость, пышность и т.п. – это о фильмах и о режиссере, который когда-то, отвешивая пощечины общественному вкусу, показал довольно смирному британскому кино, что такое настоящий темперамент. Пожалуй, самое уместное слово в отношении творчества Рассела – "flamboyant", "пламенеющее". Здесь всё: и неукротимая фантасмагоричность его фильмов, и бескомпромиссный характер режиссера, и сам огонь, который открытым образом-символом постоянно появляется в его картинах – будь то пламя, за секунду охватывающее дом на берегу озера в первых кадрах "Малера", или костер, так невыносимо долго пожирающий священника в финале "Дьяволов", что кажется, вот-вот загорится сама пленка.
"Ужасающий, отталкивающий талант", когда-то было сказано о Расселе, как о его любимом Орсоне Уэллсе было сказано "бездарный гений". Одна из самых последовательных противников Рассела, кинокритик Полина Кейл, своеобразно отдавала ему должное: Рассел, писала она, "так искажает факты, что в ситуации вообще не остается правды; создаваемая им изменчивая смесь помпезности, злости и пародии преувеличивает то, что и так неузнаваемо; и мы уже не знаем, на каком мы свете. Поэтому в какой-то момент на фильме Рассела я всегда говорю себе: "Этот человек сумасшедший". Но по той же самой причине те, кто обожает его фильмы, говорят, что он гений".
Своими фильмами Рассел всегда стремился спровоцировать то отношение к искусству, которое исповедует сам - это подтверждают все его безумные байопики о музыкантах и художниках. В фильме "Дикий мессия" он озвучил это отношение устами героя, с которым сам себя ассоциировал: "Искусство живое – вы можете наслаждаться им, смеяться над ним, любить его или ненавидеть, но не надо ему поклоняться!". "Вульгарность", в которой часто обвиняют Рассела, для самого режиссера – неотъемлемая часть искусства, признак того, что художник не тлеет, а по-настоящему горит, и это пламя переходит на зрителя. Искусство и природа – вот две прямо противоположные по своей сути субстанции, которыми всегда вдохновлялся Рассел, оставляя другим режиссерам тихий ход повседневности. Никогда не порывая окончательно с распознаваемой сюжетностью, Рассел, тем не менее, всегда предпочитал "реальности" яркую образность.


В конце 1950-х – начале 1960-х, когда Рассел начинал работать на телевидении, британские критики сетовали на недостаточную "кинематографичность" отечественного кино, на то, что "о чем" затмевает "как". Редактор журнала "Sight and Sound" Пенелопа Хьюстон писала: "Наши кинематографисты ближе к социологам, изучающим свойства среды, чем к художникам, готовым перетасовать любой ландшафт, коли к тому их призывает искусство". Кен Рассел, самоучка с насыщенным прошлым моряка, служащего военно-воздушных сил, танцора и фотографа, был одним из первых британских режиссеров, приступивших к такой "перетасовке". Характерно, что еще работая фотографом, он мечтал о карьере в индустрии моды – игнорируя самый дух времени с его поисками правдоподобия и "живой жизни". В своей серии фотографий девушек-"тедди" (1955) он явственно восхищался не уличной правдой, а вычурностью и анахронизмами в облике девиц. Британское кино с его богатыми традициями "социального реализма" всегда было Расселу чуждо: "Я не вижу ни малейшего смысла в создании фильмов о людях, красящих электрические столбы в северной Англии. Это смехотворно, но такова британская киноиндустрия", – бескомпромиссно заявляет в интервью 82-летний режиссер.
Если попытаться все же найти среди британских режиссеров предшественника Рассела, то это, несомненно, Майкл Пауэлл, столь же склонный не улавливать реальность, но мегаломански пересоздавать ее на экране и "говорить" визуально-музыкальными образами. Можно обнаружить у Рассела черты, конгениальные и творчеству Ричарда Лестера с его безумной энергетикой и абсурдизмом, и Линдсея Андерсона – апологета "заинтересованного", страстного искусства. С Майклом Пауэллом Рассела роднит еще одна деталь: оба режиссера, познав большой успех, стали со временем персонами "нон-грата" в киноиндустрии. Но если с Пауэллом это произошло практически в одночасье, после выхода скандального фильма "Подглядывающий" (1960), то Рассел прошел долгий путь по нисходящей – от триумфа начала 1970-х через постепенную маргинализацию к почти полному исчезновению с киноведческих "радаров" в качестве актуального режиссера, несмотря на по-прежнему активную деятельность. Рассел, по выражению его биографа Джозефа Ланцы, "показал киноиндустрии средний палец", но жест, похоже, был взаимным. Обозначив эту печальную драматургию кинокарьеры Рассела, попытаемся выявить – вне строгой хронологии – некоторые лейтмотивы его творчества.

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

27 нояб. 2009 г.

"Похороните меня за плинтусом" - Сергей Снежкин (Россия, 2009)

Тяжкой крестягой
…Или про жизнь одиноких сердец
У каждого фильма свой конец.
Для полноты картины требуется предыстория. В середине 90-х Павел Санаев, внук знаменитого советского актера Всеволода Санаева, опубликовал повесть "Похороните меня за плинтусом", в которой угадывались, хоть и довольно сильно преобразованные, события его собственного детства – сложные отношения его дедушки и бабушки с матерью, актрисой Еленой Санаевой, и отчимом, Роланом Быковым (последнему Санаев посвятил эту книгу). Со временем повесть стала бестселлером, выдержав множество переизданий. Когда несколько лет назад у продюсеров нашлись деньги на экранизацию, Павел Санаев от постановки отказался, и сценарий был отдан Сергею Снежкину. Отношения автора повести с режиссером сразу не задались – Снежкин сценарий сильно изменил, сделав из фильма совершенно другую историю, "по мотивам". Не очень сложились отношения и у фильма с многочисленными поклонниками книги, которые ждали от картины Снежкина как минимум того же сюжетного и смыслового пуризма, что был в инсценировке театра "Балтийский дом".


Болезненный мальчик Саша Савельев (удивительный Александр Дробитько) живет в "киношном" доме возле станции метро "Аэропорт" с дедом (Алексей Петренко) и бабушкой (Светлана Крючкова), которая утверждает, что мать Саши – "потаскуха", променявшая сына на "карлика-кровопийцу" и повесившая ей ребенка на шею "тяжкой крестягой". Мальчик мечтает о маме (Мария Шукшина), которая пытается забрать его к себе. Тираническая бабушка изрыгает многоэтажные проклятия в адрес всех и вся, таскает ребенка по врачам и изводит его своими истеричными атаками. Такова сюжетная канва книги и фильма, дальше начинаются отличия.
Явно не испытывая особого интереса к отдельно взятой семье (хотя популярность книги строится, помимо прочего, как раз на прискорбной узнаваемости эмоциональных ситуаций), Снежкин старается придать сюжету черты общезначимости, к тому же с социально-исторической, если не политической, подоплекой. Он густо замешивает на экране отнюдь не ностальгическое ретро об излете "застоя", подчеркивая особое положение семьи "народного артиста" и вводя явственный мотив загнивания советской элиты. Все это не ново в творческой биографии режиссера – достаточно вспомнить, например, что он когда-то экранизировал знаменитую повесть Юрия Полякова "ЧП районного масштаба" (1988) о развращенных комсомольцах-номенклатурщиках, а в фильме "Цветы календулы" (1998) повествовал о постперестроечном вырождении семьи советского писателя – номенклатуры "духовной".

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

5 нояб. 2009 г.

"Миннесота" - Андрей Прошкин (Россия, 2009)

Американская мечта с русским акцентом
Фильм "Миннесота" при ближайшем рассмотрении с неизбежностью встраивается в два значительных контекста – вызвавшей множество дискуссий о "новой волне" конкурсной программы 20-го "Кинотавра", где он был представлен, но остался без наград, и, конечно, в контекст творчества легендарного Александра Миндадзе, написавшего сценарий фильма.
История о братьях Будниках, игроках захолустной хоккейной команды "Дизель", младшему из которых приезжий "купец" предлагает контракт с американским клубом, явственно выделяется на фоне главных фильмов "Кинотавра" лояльностью зрителю и непривычной для последнего внятностью рассказа. Эти качества проявляются в фильме как будто "не благодаря, а вопреки" – вопреки сумасшедшей взвинченности интонации, вопреки представлению о сценариях Миндадзе как о не предполагающих легкости восприятия, вопреки, наконец, формальной "включенности" Миннесоты в сюжетные тенденции молодого российского авторского кино (провинция, беспросветность, пьянство и т.п.). Картина Андрея Прошкина, вполне возможно, займет то "свято место", которое в нашем кино давно уже практически пусто – добротной "зрительской" драмы, в которой при желании можно вычленить и подтекст, и метафору – а можно и просто сосредоточиться на патологиях братских отношений, существующих в диапазоне от "я за него любому глотку перегрызу" до перегрызания глоток уже друг другу.


Фильмы Вадима Абдрашитова и Александра Миндадзе – "священная корова" сначала советского, а затем и российского кино – всегда с пугающей точностью ставили диагноз своему времени и стране в этом времени, уникальным образом существуя на стыке притчевости и острой актуальности. После распада творческого тандема (последний фильм – "Магнитные бури", 2003) Миндадзе в своем режиссерском дебюте "Отрыв" (2007) продолжил исследование, собирая и встраивая в запутанный нарратив о последствиях авиакатастрофы едва уловимые симптомы "постапокалиптической" раздробленности, зыбкости эпохи. В более скромной по замыслу Миннесоте (которая, к слову, первоначально называлась как раз "Отрыв") сценарист рассматривает уже не столько время, сколько "место" в его вневременных координатах, как будто оставив другим, молодым авторам возможность анализировать шизофреническую шаткость современности (что и делают – очень по-разному и с разным успехом – герои того самого 20-го "Кинотавра" Родионов, Сигарев, Вырыпаев).

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

25 окт. 2009 г.

Детский синдром (Образ взрослого как ребенка в новых российских фильмах)

Любо мне, городской сумасшедшей,
По предсмертным бродить площадям.
А. Ахматова
Да будет тебе известно, о друг мой Санчо, что я по воле небес
родился в наш железный век, дабы воскресить золотой.

Вариации образа «взрослого как ребенка» существуют в неисчерпаемом контексте мотивов и тем. В предельном рассмотрении они встроены в извечный и неразрешимый спор о душе и рассудке, природном и культурном, интуитивном и логическом – то есть о двух принципиально разных способах общения с миром. В европейском искусстве этот образ существует чаще всего в режиме реабилитации – как нечто, нуждающееся в оправдании и встраивании в переусложненную рассудочную систему координат. Наверное, самой масштабной апологетической «акцией» – после романтизма – стало искусство авангарда: ставя в один ряд детское, первобытное и «безумное» (и в целом маргинальное), авангард отвечал на вызовы кризиса, перелома эпох апелляцией к «впервые-бытию», к практикам, способным вернуть утомленному цивилизацией человеку сознание вне- и пралогическое, целостное, не разрушенное усиленной рефлексией.
И все равно – каждый раз апологию, произведенную до того тысячи раз, приходится выстраивать заново. Она может существовать лишь как вспышка: вписать «детское» сознание во взрослый мир нельзя надолго – оно будет стремиться к исчезновению как «не от мира сего». Заново – но никогда не с чистого листа, от предыдущих попыток так или иначе остается хоть что-то. Для кого-то это будет евангельское: «…если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное», для другого – Кандид или Мышкин, для третьего – хотя бы и просто смутная тоска по собственному детству.
Образ «взрослого ребенка» практически невозможно вычленить с каком-то чистом виде – скорее это условное обозначение, которое существует на пересечении сложных мотивов, прежде всего – безумия и святости. У «взрослых детей» ищут «правды», полагаясь на их особую, сдвинутую оптику, на способность увидеть связь вещей там, где «нормальному» (взрослому) сознанию она недоступна. Введение образа «взрослого ребенка» – один из классических способов остранения, «вывода вещи из автоматизма восприятия» (В.Шкловский), когда этот образ приобретает, помимо собственной, ценность медиативную, ценность «увеличительного стекла».
Парадокс состоит в том, что практически невозможен наивный разговор о наивном. «Взрослый ребенок» и тот, кто говорит о нем, – по разные стороны. Разговор сам по себе уже не-наивен, «рефлексивен», то есть передает не состояние, а его «отражение». Само состояние – это скорее крик, бормотание, молчание. И монологичность – если здесь уместно понятие «логос» – в противовес диалогичности, зацикленность, даже аутизм.

В фильме режиссера Бориса Хлебникова и сценариста Александра Родионова «Сумасшедшая помощь» трое «взрослых детей» – инженер с диагнозом, его дочь и пригретый им белорусский гастарбайтер Женя (Малыш). Образ инженера устроен наиболее сложным образом: он будто бы «отрабатывает» весь запутанный узел значений, которые могут быть привязаны ко «взрослому ребенку» – и идет значительно дальше. Он не просто «стекло», он скорее непрозрачен: таковым делает его прошлое, которого у чистого симплициссимуса как бы нет и не должно быть ради его «незамутненности».
Уже лежащая на поверхности апелляция к образу Дон Кихота встраивает инженера в особую местную традицию – неоднократно описан феномен «донкихотства» (или «кихотизма») как константы русской культуры в почти полном отрыве от романа Сервантеса. Образом испанского идальго в России бесконечно «поверяли» себя и других, находя в нем связь с русской духовной жизнью. «Назови меня Дон-Кишотом, – писал в письме Карамзин, – но сей славный рыцарь не мог любить Дульцинею так страстно, как я люблю – человечество!» Достоевский призывал знакомить с книгой юношество, дабы «отвлечь его ум от поклонения вечному и глупому идолу средины, вседовольному самомнению и пошлому благоразумию».
Помимо деятельной жажды добра, которая, впрочем, в результате может привести и ко злу, инженера роднит с сумасшедшим рыцарем тоска по «золотому веку»: «жившие тогда люди не знали двух слов: твое и мое. В те благословенные времена все было общее». Узнаваемая риторика принадлежит… Дон Кихоту – а могла бы и возбужденному инженеру. Вот один из предметов тоски последнего: «Разве раньше Москва была такой? А! Какой был снег! Какие дворники!». Золотой век его молодости был населен «героями» – инженерами завода, на котором он работал («герои ушли, остались только их подвиги»). Действуя как «наивный» художник, он – явно по зову внутренней необходимости – устраивает стихийный перформанс, приделывая к колоннам с бюстами «героев» вылепленные из теста гениталии («Гениталии на колонне – знак особого уважения к изображенному», – сообщает инженеру телевизор).
Инженер на пенсии, которому до всего есть дело, взыскует справедливости и добра: в наше время и в нашем месте это может означать, что родословную он ведет от гайдаевского студента-идеалиста Шурика (явно «физика», а не «лирика»), растворенного в своем времени, который точно знал, кто прав, кто виноват, легко разоблачал жуликов и примерно наказывал хулиганов. Это даже не просто родословная – он и есть постаревший Шурик со справкой. Теперь сострадательный инженер борется с новой зыбкой, топкой реальностью, и здесь только логика безумия может подсказать ему, где настоящий враг. Потому что враг его – везде и нигде.
Если раньше российское кино, разрабатывая тему борьбы «старых русских» с «новыми», облекало ее в форму осознанной и злой мести за конкретные преступления, а режиссеры поколенчески были близки своим героям («Ворошиловский стрелок» С.Говорухина, 1999; «Старые клячи» Э.Рязанова, 2000), то сотканный из мифологем пожилой герой молодого режиссера борется скорее со вселенским злом, которое для него по особенно характерному для детского мышления принципу “pars pro toto” (часть вместо целого) воплощает участковый милиционер. Участковый будто улавливает и собирает в пучок все эманации немотивированной злобы (потому что мотивации слишком неясны, глубоко спрятаны, неуловимы и вездесущи), разлитой в пространстве дворов и помоек хмурого микрорайона.
Инженер еще и «юродивый» – но не потому, что это слово с явной подменой значения вошло в понятийный ряд «ребенок, дурачок, блаженный», а в первоначальном смысле осознанного парадоксального подвижничества, призванного посрамить «нормальность» безумием: «тот будь безумным, чтобы быть мудрым» (1 Кор. 3:18). Именно так можно понять нежелание инженера пить таблетки, упорный отказ от нормальности. Хотя дочь преподносит лекарство как средство от пневмонии, он знает, что после него ему уже не захочется никакого добра. Он встроится в серость и потеряет «детский» взгляд на вещи, когда реальность как будто пульсирует и всё связано со всем, пускай и непрактичным, нелогичным образом. Мир будет непоправимо «разволшебствлен» – никакие флюиды не заставят отскочить крышку мусорного бака.
Инженеров «Санчо» – Женя-Малыш – в противовес ему прозрачен абсолютно. Он выхвачен – не то что «против своей воли», а вообще без участия таковой – из деревенского бытия, бытия вне времени, где он лишь ел и спал, пребывая таким образом в состоянии естественной, природной атараксии. Интуитивно он исповедует принципы недеяния и молчания. Он беззащитен и доверчив, и потому открыт для любого внешнего воздействия, не сопротивляясь ему, не «отражая», а пропуская сквозь себя и открывая суть этого воздействия. Малыш лишен даже страха – чувства, предваряющего агрессию. Если он хоть сколь-нибудь безумен, то безумен непротивленчески: на сбивчивый рассказ инженера о ритуальных побоях в милиции, призванных посеять в людях страх, Малыш резонно замечает, что «такой порядок в Москве».
Инженер и Малыш, несмотря на всю их разность, будто узнают друг друга. Читают детские книжки, играют в лото, достают игрушки из автомата, ждут послания от уток и спасают старушек. Эти детские книги, «Чебурашки» и «Карлсоны» – тоже часть прошлого, но прошлого уже не инженера, а его дочери – и тех, к кому, скорее всего, обращен фильм. Дочь старается вписаться в городскую реальность – и до поры ей это удается. Но, сопротивляясь поначалу появлению в жизни отца какого-то неопрятного типа, в конце концов и она «узнает» его. Мир остается отдельным и злым, но герои находят друг друга — теперь они могут быть пусть и далеко, но вместе.

Еще один «взрослый ребенок» – главный герой фильма Николая Досталя «Петя по дороге в Царствие Небесное». Удивительным образом сквозь призму этого фильма яснее видится посыл «Сумасшедшей помощи», несмотря на то, а может, и благодаря тому, что действие разворачивается в ином хронотопе: накануне смерти Сталина, в заполярном поселке близ Кандалакши, где одни строят электростанцию как свободные люди, другие как рабы, а третьи их охраняют. Одно из главных свойств режиссуры Досталя – способность видеть лирику человеческих связей на фоне не приукрашенного быта. На заре 90-х режиссер в полную силу продемонстрировал это свойство в своем, возможно, лучшем фильме – «Облако-рай». Там тоже был пронзительный «наив» – Коля, не по своей воле перекати-поле, который желал только одного – чтобы всем в его родном замызганном и тоскливом «поселке городского типа» было хорошо.
Озвученный в новом фильме Досталя диагноз главного героя чрезвычайно выразителен: «покорная ограниченность, отказ от саморазвития, погашенные оборонительные рефлексы». Простодушный Петя играет в работника автоинспекции и весь поселок ему в этом подыгрывает, беспрекословно повинуясь какому-то неписанному правилу, «общественному договору». Только один человек игнорирует договор – полковник МГБ, начальник окрестных лагерей Богуславский. У него своя игра. По сути, представитель власти ведет себя с Петей примерно так же, как ведут себя с главными героями «Сумасшедшей помощи» практически все, потому что своя игра здесь – у каждого, а договор отменен.
Досталь скрещивает две реальности: современные представления о том времени и его саморепрезентацию. Последнее можно заметить в мимике, жестикуляции, манере разговора – они явно отсылают к кино 1940-50-х с его широкими улыбками, громким дружным смехом и размашистыми движениями, подразумевающими какое-то непрестанное коллективное «Эх!». Репрессивность эпохи, ее людоедский нрав маячат где-то на периферии жизни поселка, из которого сослать можно уже только на Северный полюс. Петя выявляет в этих людях главное – принимая «взрослого ребенка» таким, каков он есть, они «здесь и сейчас», на очень личном, интимном уровне создают для себя и для него разумный и диалогичный мир. То есть такой взрослый мир, в котором ребенок, как и положено, защищен.
Здесь господствует то, что Дмитрий Быков называет «горизонтальными связями»: «…землячество, одноклассничество, соседство, социальная близость, разветвленное родство, «блат» и т. д. – играют в России роль исключительную, – пишет Быков, – образуя спасительную «подушку» и не давая государству ни окончательно задушить, ни до конца развалить страну». Только горизонтальные связи, связи общих смыслов (кстати, и того самого смысла: «не знать двух слов – твое и мое»), скрепленных надеждой на лучшее, могут сделать эту страшную, тяжелую жизнь хоть сколько-нибудь сносной.
«Инспектор Петя» встроен в эти связи как важная их часть, камертон. Именно на отношении к нему начальник строительства воспитывает своего сына. Причем, судя по всему, в этом мальчике автор повести и сценария фильма Михаил Кураев вывел самого себя. Эгоистичное и не имеющее еще представления о нормах сознание ребенка не в состоянии принять взрослую игру. «Ты зачем с этим идиотом объяснялся?», – спрашивает мальчишка отца после очередной Петиной инспекции – и остается на зимней дороге один с отцовским напутствием: «Проветрись и подумай. Пора уж из дураков-то вырастать».
Если «инспектор Петя», обходя поселок с дозором, становится чем-то вроде местной достопримечательности, то у хлебниковского инженера, тоже своего рода «инспектора», нет к тому никаких шансов. В мегаполисе «Сумасшедшей помощи», на какие «микро» его ни дели, нет и не может быть того, что по-английски называется “neighbourhood” – неопределимого одним словом явления, где, если даже просто поверить словарю, «район, соседство, соседские отношения» в идеале перерастают в «близость, смежность, родственность». Здесь нет горизонтальных связей, нет и того необходимого малого пространства, в котором человек в состоянии освоиться. А смутное бормотание городского сумасшедшего с неизбежностью влечет его к смерти – среди автономно болтающихся в пространстве людей.
В этическом учении Шопенгауэра есть гениальная в простоте своей мысль: сострадание, то есть ощущение страдания, которое «не меня постигает», происходит из отождествления себя с другим. Принимая страдания другого как свои, человек словно предполагает, что на сущностном уровне не отличается от другого, а глубинно совпадает с ним. Умеряя в человеке себялюбие, сострадание способствует взаимосохранению всего рода. Именно это глубинное совпадение пытаются удержать и сохранить, пускаясь в свое безнадежное предприятие, хлебниковские «взрослые дети».

Разрушение связей как пространства общих смыслов обесценивает понятие «нормы», что в свою очередь – если говорить, конечно, крайне упрощенно – продуцирует то, что принято называть «инфантильностью». Таких «взрослых детей», не «свято-безумных», а в самом простом смысле эгоцентричных и бегущих малейшей ответственности, всякого выбора, российское кино последних лет показало много. Интересно то, что с особенной силой это проявляется не в авторском кино («Изображая жертву» и «Юрьев день» К.Серебренникова; «Волчок» В.Сигарева; «Миннесота» А.Прошкина; «Кислород» И.Вырыпаева и др.), а в жанровом, особенно в жанровом «с претензией» – на наследование специфической традиции советской «лирической комедии».
Всеми силами пытаясь создать «позитив», умывая Петербург дождями («Питер FM»), а Москву высветляя фильтрами, призванными обозначить в кадре солнечность и непрерывный праздник («ЖаRа»), эти фильмы безуспешно пытаются воспроизвести чужую интонацию. И «проговариваются», выдавая в качестве героев, ролевой модели каких-то непрерывно бегущих, «парящих» над прозой жизни персонажей, которые не в состоянии сделать паузу между мыслью/чувством и словом/делом. Сделать паузу, чтобы оглянуться вокруг и увидеть других людей. По сути, они отвергают, может быть, главную ценность, выработанную взрослым сознанием, – способность к диалогу как основному условию человеческого общежития. Они отказываются следовать «норме» просто в быту, например, сдерживать обещания, боясь, видимо, прослыть существами приземленными. И на самом деле ведут себя как невоспитанные дети, устроившие в отсутствие взрослых непрерывный «праздник непослушания».
Эти персонажи «захлебываются в эстетике» (М. де Унамуно), точнее, в дизайне, даже занятия выбирая те, что воспроизводят какие-то полые гладкие формы. Если вернуться к авторскому кино и описать это в терминах Ивана Вырыпаева, который, как ни странно, выстраивает свою рефлексию на том же поле, то они «не понимают, а ощущают» и у них явно слишком много «кислорода» – попытка избежать кислородного голодания приводит, напротив, к интоксикации. Они существуют в режиме постоянно рассеянного внимания, не способны испытывать неловкость и чувство стыда, потому что для этого необходимо понимать, какую именно норму ты нарушаешь. А уши их, как сообщает нам Вырыпаев, заткнуты плеером, что препятствует усвоению каких-либо запретов/заповедей.
Впрочем, не будем абсолютизировать, дабы не впадать окончательно в морализаторство. В конце концов, «всякая человеческая добродетель в общении есть разменная монета; ребенок – тот, кто принимает ее за настоящее золото», как писал Кант в своей «Антропологии». Однако продолжал: «Но все же лучше иметь в обращении разменную монету, чем ничего; и в конце концов можно, хотя и с значительными потерями, обменять ее на чистое золото».

В сокращенном виде опубликовано в журнале "СЕАНС"

23 окт. 2009 г.

Путь наверх: генезис британской "новой волны"

Если французское кино принято описывать в основном в категориях идеологии и эстетики, то история британского кинематографа нередко напоминает производственную драму о борьбе, чаще безуспешной, за финансирование, творческую свободу и независимость от Голливуда. Почти с самого начала развития индустрии британское кино сотрясали большие и малые кризисы – и экономического, и художественного свойства. Положение Британии в киномире явно не соответствовало ее амбициям. Государственную установку отражало печально известное заявление президента Британского совета по киноцензуре, сделанное в 1937 году: "Мы можем гордиться тем, что в Лондоне не показывается ни единого фильма, отражающего насущные вопросы современности". При этом именно "отражение насущных вопросов" в эмпиричной британской культуре всегда занимало особое место – неслучайно в 1930-1940-е годы основные достижения принадлежали документальному кино, группе Джона Грирсона, которая, как считалось, лучше всего выразила особенности национального мировосприятия.
Очередной кризис пришелся на 1950-е годы, которые позже стали называть "эрой уныния, застоя" (doldrums era) в британском кино. Энергия кинозавоеваний 1940-х иссякала, закрывались кинотеатры и студии, в том числе легендарная в годы войны студия документального кино "Crown". Лучшие режиссеры – среди них Кэрол Рид и Майкл Пауэлл – уезжали в Америку или переживали творческий неуспех. Самым интересным явлением этих лет были комедии студии "Ealing" и хорроры студии "Hammer". В прокате лучше всего шли фильмы о Второй мировой, из которых наиболее успешным стал профинансированный американцами "Мост через реку Квай" Дэвида Лина (1957), – сказывалась тоска по времени, когда нацию объединяла общая цель.
К концу десятилетия резко упала посещаемость кинотеатров, в частности, из-за появления телевидения. Сложный процесс социальной ломки послевоенной и постимперской Британии киноэкран последовательно игнорировал. За английскими фильмами 1950-х закрепились нелестные эпитеты – "эскапистские, консервативные, услужливые, вялые, ограниченные, дидактичные" и т.п. Франсуа Трюффо всерьез задавался вопросом "Нет ли некой несовместимости в понятиях "кино" и "Британия"?". Если во Франции кино было одной из самых привлекательных творческих сфер, то в Англии амбициозная молодежь предпочитала завоевывать традиционно сильный театр.

"О, страна мечты", р. Л. Андерсон, 1953

Многие критики были недовольны британским кино – и, наверное, самым недовольным среди них был Линдсей Андерсон, один из редакторов радикального малотиражного киножурнала "Sequence", выпускавшегося на чистом энтузиазме с 1947 по 1952 год – сначала в Оксфорде, как журнал университетского кинообщества, затем в Лондоне. Андерсон вспоминал позже: "Нас никогда не интересовали мнения или идеи, отличные от наших собственных". "Sequence" не выказывал впрямую политических пристрастий, но имплицитно, конечно, стоял на левых позициях. После закрытия журнала (по финансовым причинам) его авторы – Андерсон, Карел Рейш, Гевин Ламберт, Пенелопа Хьюстон – начали сотрудничать, развивая свои прежние идеи, во влиятельном журнале Британского киноинститута "Sight and Sound". Там же печатался театральный режиссер Тони Ричардсон – еще один главный герой будущей "новой волны".
Молодые критики были непримиримы по отношению не только к текущей ситуации, но и к британскому кино вообще, ниспровергая даже признанные авторитеты. Одним из главных объектов неприязни была индустрия как таковая, построенная во многом по американской модели и нацеленная на коммерческих успех (Пенелопа Хьюстон писала в 1963 году: "Во главе нашего киномира стояли и стоят бухгалтеры"). Престиж кино в Англии был настолько мал, что авторам приходилось доказывать: кино – это искусство, а не только развлечение или фактор экономики.
В том же 1948 году, когда французский режиссер Александр Астрюк выпустил программную статью "Рождение нового авангарда: камера-перо", Андерсон развивал схожие мысли: "нам нужно такое кино, в котором люди смогут снимать фильмы настолько свободно, будто пишут поэму, картину или струнный квартет" ("Sequence", весна 1948). В центр кинопроцесса Андерсон ставил режиссера, одним из первых начав последовательно развивать культ "автора", хотя по сравнению с критиками "Cahiers du cinema" гораздо большую роль отводил съемочной группе и актерам.

"Вместе", р. Л. Мацетти, 1956

Режиссер должен был перестать быть "мелкой сошкой" киноиндустрии и заботиться только о стиле и жанре фильма. Он должен был в полной мере показывать свое отношение к предмету и приверженность определенной идее; последнее требование предъявлялось и к людям, пишущим о кино. Эти понятия – "отношение" (attitude) и "приверженность" (commitment) – были ключевыми в позиции Андерсона, несомненного пассионария и лидера новой критики: "Не может существовать незаинтересованной критики, как не может существовать незаинтересованного искусства", – писал он в программной статье "Stand up! Stand Up!" ("Sight and Sound", осень 1956). По той же причине Андерсон в пику французам не доверял теории кино: теория способна редуцировать личное отношение автора к происходящему. Эстетическое для Андерсона всегда было вторичным по отношению к этическому (что, впрочем, вообще присуще британцам, как и нелюбовь к абстракции) – и все же именно авторский киноязык, точнее, "поэтическое" киновысказывание ценилось им превыше всего.
Жан Виго и Марсель Карне, Витторио Де Сика и Роберто Росселлини, Джон Форд и Винсент Минелли – всех этих режиссеров молодые критики выделяли особо, считая истинными "поэтами". В британском кино "поэт" нашелся только один (хотя Андерсон высоко ценил Хичкока) – рано ушедший из жизни документалист Хэмфри Дженнингс. В военных фильмах Дженнингса ("Лондон выстоит", 1940; "Слушайте Британию", 1942; "Начались пожары", 1943; "Дневник для Тимоти", 1945) было то, что искал Андерсон: открытие важного в обыденном, внимание к людям – к их каждодневному подвигу и стойкости, тонкие сопоставления эпизодов, изобретательный звукозрительный монтаж и ярко выраженная точка зрения. Андерсон видел в фильмах Дженнингса ту кинематографичность, которой так не хватало, по его мнению, другим британским режиссерам. Об авторских комментариях в этих фильмах он писал: "…почти постоянно эти закадровые слова засоряют и затрудняют течение изображения. Кадры настолько правильно выбраны и так ясно сопоставлены, что комментарий ничего не может добавить к ним" ("Sight and Sound", весна 1954).

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

18 сент. 2009 г.

"Сумасшедшая помощь" - Борис Хлебников (Россия, 2009)

Винни-Пух и философия обыденного киноязыка
Давно ведутся разговоры о том, что в нашем современном кино — и «жанровом», и «авторском» — мы, зрители, не узнаем самих себя. «Неузнавание» это рождает раздражение. Винить ли в том безликое время, разложение общих смыслов на молекулы частных кодов или некую «кризисную ситуацию в отечественном кино» — не знает никто. Потому таким заметным оказалось появление режиссеров — автор «Свободного плавания» и «Сумасшедшей помощи» Борис Хлебников, безусловно, среди них — с обостренным чувством происходящего, способных или пытающихся передать именно эту ситуацию распада адекватными ей средствами — на интуиции и догадках, при содействии особой наблюдательности.
Хлебников часто повторяет, что не стремится делать «социальное кино». И действительно, только слепец заподозрит его в таком стремлении. Существуя в отдельном авторском пространстве, «Сумасшедшая помощь» еще болезненнее проявляет искомое «узнаваемое»: рутинную агрессию одних, тоскливую заброшенность других, монструозность города, растерзанность связей, мутность ориентиров. Авторское пространство складывается в фильме из двух пластов — гиперреалистического и сказочно-литературного. Реализм — в бытовых деталях, сказочность — в главных героях. Обыденно-враждебная московская среда (воспроизведенная в фильме скорее даже звуком, чем изображением), с одной стороны, сумасшедшая парочка абсолютных маргиналов, с другой, — высвечивают и оттеняют друг друга.


Интонация «Сумасшедшей помощи» сродни тихой «подмороженности» скандинавских трагикомедий, сродни им и способность время от времени бить зрителя под дых, будто проверяя на степень сострадательности. Белорусский мужичок Женя (Евгений Сытый), отправленный сестрой на заработки в Москву, — то ли поросенок, то ли медвежонок по склонностям и темпераменту — почти сразу теряет здесь все: он избит и ограблен, а грабители буднично расходятся по ближайшим подъездам. Пронаблюдав «московских окон негасимый свет», Женя засыпает на скамейке. Как у «человека без прошлого» Каурисмяки был многажды использованный чайный пакетик — так и у Жени есть своя точка падения: во сне с него снимают ботинки вместе с носками, которые он невозмутимо меняет на полиэтилен, найденный в ближайшей урне.
Женю подбирает инженер на пенсии (Сергей Дрейден), творящий «добрые дела», так, как он их понимает своей нездоровой головой и большим сердцем, — ему, например, необходимо освободить замурованных в домах людей и прочесть тайное послание от уток на пруду. Инженер проговаривает стеснительные ныне вещи — и тем уже он удивителен: «Вы наша соседка, вы хорошая наша женщина», «Зачем тебе носки? Ты будь моим другом — и все мои носки твои», «Я ее люблю, и она меня любит. Мы лучшие папа и дочка на свете» и т.д. Жене поесть бы, да поспать (Евгений Сытый, играя это желание, не просто убедителен, но и заразителен) — перевозбужденный инженер не дает ему толком сделать ни того, ни другого, держа в постоянной готовности к борьбе со злом. Инженер — ребенок в своей неравнодушной кипучести, Женя — в беззащитности и потерянности. Есть еще дочь (Анна Михалкова) — она на краю, она держится за внешний мир и пичкает папу таблетками, чтобы снять его осеннее обострение, но даже шапчонка ее — с помпоном и брошью во лбу — знак: она тоже ребенок, она — как папа. А таблетки могут лишь сделать папу несчастным раздражительным стариком.

Полностью можно прочитать здесь: "СЕАНС", "Kinote"

16 сент. 2009 г.

"В огне брода нет", "Начало" - Глеб Панфилов (СССР, 1967, 1970)

Эти фильмы сопоставляли с самого… «Начала». Таня Теткина и Паша Строганова – две инкарнации одной «Святой души» (таково рабочее название фильма «В огне брода нет»). Лицо Инны Чуриковой – средневеково-истовое, будто вырубленное и еще не до конца проявленное – идеально как для лубочного автопортрета художницы-самородка Теткиной, так и для Жанны д'Арк, сыгранной фабричной девушкой Пашей. «В огне брода нет» тяжелой интонацией близок ранним фильмам Тарковского и Германа, «Начало» – лирическим комедиям Данелии, но «святая душа» Тани-Паши по одним и тем же законам существует и в горниле Гражданской, и в налаженной мирной жизни.
«Кабирия – падшая сестра Джельсомины», – писал о своих любимых женских образах Феллини. Героини Чуриковой им тоже родственны – наивные и открытые, нелепые и жертвенные. Они немного бесполы, будто по-женски еще не развиты (диалог о Тане Теткиной: «То пацан или девка? – Пацан. – А зачем юбка? – А портки потерял!»), и любовь для них – прежде всего преклонение, служение предмету любви, будь он и весьма спорных, - а впрочем, вполне заурядных, - достоинств. «Уступите ему место!» – отчаянно кричит Паша Строганова в автобусе, ухаживая за своим зоотехником Аркадием. «Может, больная она? Психическая?» – сомневается красноармеец Алеша, получив от Тани Теткиной очередной подарок.
Талант (дар), «раннехристианская» по накалу вера во всеочищающую надличную идею, абсолютная бесхитростность и хождение по грани безумия – неделимый «комплекс» одной души, души Тани – медсестры санитарного эшелона и стихийной художницы, и Орлеанской девы как «инобытия» Паши Строгановой. С такой душой нельзя войти в сговор, найти успокоительный компромисс.
Все это отзывается в Елизавете Уваровой, председателе горисполкома из следующего фильма Панфилова и Чуриковой – «Прошу слова» (1975). Уварова – человек удивительно «не ко времени» – тягуче-застойному, цинично-бытовому, по-взрослому разочарованному. Ее истошный крик «Они Альенде убили!» – эхо призывов Теткиной к скорейшей мировой революции – здесь может получить в ответ лишь недоуменное пожимание плечами. Готовая пожертвовать собой, как готовы были Таня и пашина Жанна, по нелепой случайности она теряет вместо этого сына, будто в наказание за собственную неуместность, за никому не нужный пыл.

3 авг. 2009 г.

"Полюбить живых и грязных" (к 80-летию Василия Шукшина)

Киноведы всегда с гордостью констатировали, что режиссер и актер Василий Шукшин был еще и великим русским писателем. Литературоведы зачастую грустили о том, что писатель Шукшин зачем-то еще и фильмы снимал. При жизни его уговаривали это сомнительное занятие бросить, и не кто-нибудь – сам Шолохов, например. Шукшин об этом подумывал всерьёз после «Калины красной», слишком уж давили киноначальники, хотел только снять «Степана Разина» – свой главный фильм, к которому шел долгие годы. Не случилось – он умер в 45, на пике славы, быстро забронзовев после смерти в статусе классика, описываемого скучными, пыльными словами – «мастер народного слова», «искренний певец родной земли» и пр.
Между тем, если и бронзоветь, то точно не ему – человеку, сотворившему свою, отдельную Россию, мир, населенный людьми противоречивыми, как сам Шукшин, странными (знаменитые «чудики»), страстными, смешными, иногда несчастными, по большей части хорошими. В одном из поздних рассказов он сформулировал очередной проклятый русский вопрос – явно не хуже прежних – «Что с нами происходит?». Сказано, что дух веет, где хочет – Шукшин, человек из алтайской деревни Сростки, оживил и увековечил своим талантом вялую обыденность и сомнительную эстетику колхозов и райцентров, вернул наполненность выхолощенным символам, проиграл на свой лад вечные сюжеты – о странствии, о потерянном и обретенном рае.


Наконец, он зафиксировал и осмыслил довольно страшный процесс – «вывиха» деревни, выхода ее из вековой укорененности и невозможности обрести новое, адекватное бытие. Шукшинские герои были в движении – движении разнонаправленном: либо от корней в «даль светлую» (как Иван Расторгуев в «Печках-лавочках» ехал «к югу»), либо, напротив, уже к корням, после тяжелой одиссеи (Егор-Горе Прокудин из «Калины красной» ехал вроде бы к «заочнице», а на самом деле на родину). В этих несуразных, «промежуточных» людях и была, по Шукшину, правда его времени.
С середины 1960-х в советской культуре было и встречное течение: обращение города к деревне, заигрывание с православием и даже язычеством, и прочее «припадание к истокам». Несомненный драматизм этого явления был Шукшину явно чужд и многие его стороны раздражали – так, он высмеял в «Печках-лавочках» новомодную городскую страсть к коллекционированию всяческой старины, от лаптей до икон.
Возрождение интереса к Есенину и появление – популярность – «деревенской» прозы были ему, конечно, ближе, но все же отличия от его собственного творчества были существенными – взять хотя бы интонацию: если у «деревенщиков» вещали и плакали, то у Шукшина разговаривали и смеялись. Вообще, снижение пафоса, ироничность, доходящая иногда до легкого абсурдизма, были очень для Шукшина характерны – и служили особо: на их фоне затертые слова, потерявшие уже будто смысл (например, любимая шукшинская «душа»), обретали новую жизнь. В рабочих записях Шукшина есть упоминание о «теорийке» смещения акцентов: «Главное (главную мысль, радость, боль, сострадание) – не акцентировать, давать вровень с неглавным». Он не искал в соотечественниках нормы («Тошно. Скучно.»), в крестьянах – «посконности», ему интересен был «человек-недогматик, человек, не посаженный на науку поведения».
О трудностях «подвешенного» состояния Шукшин, разумеется, знал по собственному опыту, ведь он зашел дальше многих, став «интеллигентом в первом поколении». Знал он и о том, что его не любят в родных Сростках – как выскочку и за то, что «прописал» в рассказах. «Так у меня вышло к сорока годам, что я – ни городской до конца, ни деревенский уже, – писал Шукшин. – Ужасно неудобное положение. Это даже – не между двух стульев, а скорее так: одна нога на берегу, другая в лодке… Но в этом положении есть свои "плюсы"... От сравнений, от всяческих "оттуда-сюда" и "отсюда-туда" невольно приходят мысли не только о "деревне" и о "городе" – о России.»
Режиссерская биография Шукшина складывалась, пожалуй, труднее, чем актерская и писательская – совсем уж «не благодаря, а вопреки», что, впрочем, его только подстегивало. Ему, вышедшему из крестьян, приходилось с боем доказывать, продираясь сквозь предубеждения, что он «достоин» снимать фильмы о своей «рабоче-крестьянской» родине. Истинное, без прикрас, отношение к «Ивану» он будет показывать потом нередко, и особенно жестко – в «Печках-лавочках». Знал он и обратное: что люди, которым без конца твердят, в том числе в кино, об их гегемонии, не давая при этом никаких материальных благ, с неизбежностью захотят взять свое и двинутся в наступление на процветающий якобы город.
Играть в кино Шукшин, колоритный «народный типаж», начал еще учась на режиссерском факультете ВГИКа. Уже вторая роль была главной и очень успешной («Два Фёдора», реж. М.Хуциев, 1958). За семнадцать лет он снялся в двадцати пяти фильмах, в 1971 году получил Госпремию СССР за роль в фильме «У озера» (реж. С.Герасимов, 1969). Сам признавался, что снимается для заработка, и чтобы собственные фильмы легче проходили у начальников. Иногда – чтобы исподволь набраться опыта у режиссера. Например, на последнем в своей жизни фильме – «Они сражались за Родину» – Шукшин учился у Сергея Бондарчука постановке больших массовых сцен для фильма о Разине.

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"

1 авг. 2009 г.

"Штат садов" - Зак Брафф (США, 2004)

Молодой-актер-временно-официант Эндрю Ларджмен (Зак Брафф) приезжает в родной Нью-Джерси на похороны матери. Нам предстоит понять, что с ним не в порядке – почему он так бесстрастно взирает на все вокруг. И куда приведут его отношения с новой подругой – странноватой Сэм (Натали Портман).
Древнеамериканская тоска
Есть такая разновидность американских фильмов – клиентов инди-фестиваля в Сандэнсе (если не фактически, то по духу): в них люди тихо разбираются со своими маленькими домашними демонами. При всей разности таких фильмов, интонация схожа - это будто бы заторможенный, в пику голливудскому гипердинамизму, рассказ об одноэтажной Америке, о местах, где кроме времен года вроде бы ничего не меняется. Есть в интонации и фирменная, особенная тоска – тоска потерянности на отлично обжитых американских просторах. И чувство, что что-то не так даже и в этом лучшем из миров, обычно сопровождаемое тягучим психо-фолком в духе Саймона и Гарфанкеля. Неохотное возвращение из «громокипящих» больших городов здесь частый мотив: корни проблем – дома, там их и нужно корчевать.
«Штатом садов» называют Нью-Джерси, малую родину сценариста, режиссера и актера фильма Зака Браффа. Ведущий актер одного из самых успешных комедийных сериалов последних лет – “Scrubs”, он только укрепил свой звездный статус, сняв совсем-совсем малобюджетную, но имевшую нешуточный успех картину. Знакомство с материалом «изнутри» здесь принципиально: авторским это кино явно делают подростковые воспоминания, ощущения и страхи. Лучшая половина фильма – это серия небольших провинциальных зарисовок, мало связанных между собой. А заторможенность и неучастие главного героя в происходящем – выгодная позиция стороннего наблюдателя. Он как бы точка нормальности в маленьком «сумасшедшем доме», среди эксцентричных родственников и наркозависимых приятелей.
Проблема Эндрю в том, что его демоны запрятаны глубже, чем у остальных. Проблема же фильма – в неспособности обойтись без слишком простых решений: в больно укушенном психоанализом американском кино у любой проблемы чаще всего есть четкое начало, запрятанное в детстве, некое семейное СОБЫТИЕ. И неспособность коммуницировать с миром этим событием полностью определяется, не оставляя простора для необъяснимого.
Путь возвращения к миру в «Штате садов», пусть довольно интересный сам по себе, зачем-то завершается сладким поцелуем в диафрагму. И от этого накатывает вряд ли запланированная Браффом настоящая тоска.

26 июн. 2009 г.

Петер Лорре против "Петера Лорре"

Его имя в западной культуре стало нарицательным. Если Бела Лугоши слился в сознании зрителей с Дракулой, а Борис Карлофф – с чудовищем Франкенштейна, то Петер Лорре остался в пантеоне киномонстров как… «Петер Лорре», странное большеглазое существо с вкрадчивым голосом, одновременно зловещее, печальное и смешное. У этого персонажа нет своего, отдельного имени – он сложился из характернейших внешних черт актера и всего невероятного разнообразия сыгранных им злодеев. Психопаты, воры, убийцы и маньяки Лорре были парадоксальны. Они не просто пугали или отвращали, в них всегда было еще что-то – обаяние и ранимость, трагичность и тайна. Они были «другими», «чужими» – странными людьми, слишком не похожими на других.
Петер Лорре воспринимал свою актерскую судьбу как падение – от ведущих ролей в самых заметных спектаклях Берлина времен Веймарской Республики до второплановых появлений в амплуа злодея-иностранца в голливудской продукции категории «Б». Время примирило актера с его ролями – в течение десятилетий после его смерти популярность Лорре растет, утверждая его в статусе «культового» персонажа и «поп-иконы».


Свое сценическое имя молодой актер Ладислав Лёвенштайн (р. в 1904 г.) получил от венского психолога Якоба Морено, основателя экспериментального «театра спонтанности» и разработчика теории психодрамы. У Морено, который давал актерам полную свободу самовыражения, Лорре впервые стал выступать профессионально, развивая свои незаурядные способности к импровизации. В конце 1920-х – начале 1930-х Лорре сыграл несколько заметных ролей на новаторской берлинской сцене – в постановках классики («Смерть Дантона» Г.Бюхнера) и в новых пьесах («Квадратура круга» В.Катаева, «Верность» Д.Голсуорси и др.). Годы у Морено подготовили Лорре для «эпического театра» Бертольда Брехта, который задействовал актера в спектаклях «Саперы в Ингольштадте», «Хэппи-энд» и скандальном «Что тот солдат, что этот» (1931), где Лорре с большим успехом сыграл главную роль. Драматург-экспериментатор искал «странных типажей», актеров, способных дать роль в полноте ее противоречивости и сложности – Петер Лорре, который всю оставшуюся жизнь считал себя «актером Брехта», стал одним из лучших артистов его труппы.
Уже имея небольшой опыт съемок в кино, в том же 1931 году 27-летний Лорре сыграл в фильме «М», предопределившем пути его актерства. Один из лучших фильмов Фрица Ланга, один из главных фильмов немецкого кино, выразивший предчувствие фашизма, известный новаторским использованием звука и т.д., и т.д., – «М» навсегда запомнился и игрой Лорре, которая неизменно входит в списки самых заметных киноролей века. Ланг и Лорре сумели сделать почти невозможное – вызвать сочувствие к психопату-детоубийце, которого линчует на редкость сплоченное общество – сплоченное именно против него. Маньяк Лорре – тихий бюргер, неприятный пухлый человечек, чья обсессия до поры просвечивает только в невероятных огромных глазах. Параллельно с полицией его ищут бандиты – и находят первыми. Зритель, в течение всего фильма видящий ситуацию с точки зрения преследователей, неизбежно проникается финальными криками одержимого одиночки, которого судят «преступники по выбору»: «Я должен убивать! Должен! Я не хочу, но я должен!».
Роль Ганса Беккерта принесла Лорре международную известность, хотя и закрепила определенный образ, от которого он безуспешно пытался избавиться, стараясь выбирать комические роли. Влиятельный немецкий критик Герберт Иеринг писал о нем: «Что же нам делать с Лорре? Какие роли у нас есть для него? Мы не можем позволить ему играть лишь сумасшедших и преступников; это неприемлемо… Его сила в иронии, двусмысленности, в обаятельно-жалких дуалистичных типажах… Его территория – это зловещий простак, дружелюбный дьявол, благородный циник, обходительный интриган… Вот формула, которая делает его «звездой» и ставит в ряд главных актеров».
Лорре снимался в Австрии, когда Гитлер пришел к власти. Рассказывают, что в ответ на предложение вернуться он сказал, что «в Германии не хватит места для двух убийц». Он уехал в Париж, затем в Лондон. Нацизм по-своему все же настиг Ласло Лёвенштайна: его знаменитый маньяк-педофил Ганс Беккерт дважды появлялся в антисемитских агитках в качестве примера «типичного еврея» («Евреи без маски», 1937; «Вечный жид», 1940).
Все еще надеясь стереть печать «М» со своего плеча, Лорре не сразу принял предложение сниматься в фильме Альфреда Хичкока «Человек, который слишком много знал» (1934), несмотря на то, что ему отчаянно была нужна работа. Хичкок же не сомневался, что Лорре идеально подойдет для роли Эббота, главаря международной преступной банды, который описывался как «спокойный, учтивый, сладкоречивый, очаровательный, любезный, вежливый… и самый хладнокровный убийца за всю историю преступлений». Лорре, не знавший английского, и большую часть роли заучивший на слух, перетянул на себя центральное место в фильме. Именно его лицо со шрамом и с сигаретой в зубах появилось на афише, снабженной слоганом «Враг общества №1 во всем мире».
В Лондоне Лорре получил контракт студии Columbia, что позволило ему уехать в Голливуд. Начало голливудской карьеры стало для актера и «началом конца» его притязаний на интеллектуальные роли. Сперва он еще мог сопротивляться: когда Columbia предложила ему роль инфернального доктора Гоголя в экранизации романа Мориса Ренара «Руки Орлака», Лорре согласился только при условии, что студия снимет фильм по «Преступлению и наказанию», в котором он сыграет Раскольникова.
К разочарованию актера, изысканный хоррор «Безумная любовь» (1935) Карла Фройнда (работавшего в качестве оператора с Гадом, Вине, Мурнау, Любичем, Лангом и др.) оказался куда большей удачей, чем экранизация Достоевского, сделанная знаменитым Джозефом фон Штернбергом. Доктор Гоголь, страшный и человечный, властный и жалкий, повторявший строчку из Уайльда «но убивают все любимых», произвел на публику большое впечатление. Грэм Грин расточал Лорре похвалы, Чарльз Чаплин называл его лучшим из живущих актеров.

Полностью можно прочитать здесь: "СИНЕМАТЕКА"